Лето 43-его голодной волчицей рыскало по одичавше-спалённым сёлам и деревням северо-восточной Смоленщины. Совершенно недавно, лишь в марте, на лицах, оставшихся в живых, колхозников появились улыбки; радовались освобождению от мала до стара, а иных почти и не было. Впрочем, каких там колхозников, коль колхозов нет. Просто – сельских жителей.
Война лишь на полтораста километров откатилась на запад, оставив на земле всю свою страшную гримасу – пепелища с печными трубами, разруху и кресты, кресты, кресты… А ещё голод.
Маша с утра всё топила и топила простенькую, железную печку, пытаясь быстрее высушить цветы клевера. Наконец, несколько больших охапок, лежащих на металлическом листе, привычно, словно июльское сено зашуршали, уступив место следующей партии клевера. При тусклом свете, падающим из открытой дощатой двери землянки, Маша, быстро растирая в ладонях сухие цветки, торопилась – две дочурки ничего не ели со вчерашнего дня. Там, у пепелища некогда просторного их дома, девочки, на вид которым было не более пяти и семи лет, играли в кухню, лепя из глины пирожки. Вольно или не вольно, но голод заставлял думать и мечтать только об одном.
Маша, перетерев высушенные цветы клевера, из холщового мешочка положила в алюминиевую миску пару щепоток отрубей, немного соли, добытой у кухни, проходившего мимо полка, и, добавив воды, стала размешивать эту массу, отдалённо напоминающую тесто. Сняв с печки лист с клеверными цветками, она поставила на огонь крышку от чугуна, используемую, как сковороду. Почти на ощупь нашла небольшую бутылочку, сильно встряхнула её и на сковороду упали тягучие капли маслянистой жидкости. Это было старое льняное масло, чудом не сгоревшее вместе с сараем, что был не далеко от дома. Цветочная масса, похожая на тесто зашкварчала на сковороде в виде трёх небольших лепёшек, прозванных за свою аппетитность «тошнотиками».
Засмотревшись на полоску огня в печи, Маша задумалась, вспомнив, как эту бутылочку с льняным маслом, предназначенным для смазки ступиц тележных колёс, она еще до войны положила за верстаком. От времени оно загустело, словно старая олифа. «Для смазки», — подумала она, — «а теперь едим. Вот и отруби, которые сыпали в еду свиньям…» — Ох, — горестно вздохнула Маша, смахнув тыльной стороной ладони слезу. «Надо жить. Жить ради детей», — подумала она и невольно улыбнулась сквозь слёзы, вспомнив, как в мае сажали картофельные очистки, выброшенные возле солдатской кухни, что стояла в деревне. По толщине очисток было видно, что картошку чистила не женская рука, а мужская, грубо и неумело срезая кожуру. «Хоть маленькая, но картошечка будет, глазки то есть», — думала Маша, засмотревшись на огонь…
— Зоя, Лена, ступайте есть, — позвала Маша дочек, выглянув из землянки. – Да руки не забудьте помыть.
Слово «есть» не надо было повторять дважды и босые ножки резво замелькали пятками.
На столе, сооруженном из трёх не струганных досок, стояли кружки с травяным чаем и лежали три лепешки.
— Садитесь, ешьте, — сказала Маша, раздавая «тошнотики» дочерям, — это Зое, — подала она лепешку старшей дочке, — а это нашей Леночке, — дала младшей.
Леночка, хитро сверкнув серыми глазками, вдруг сказала:
— Ага, мамочка, а у Зойки лепешка больше.
— И не больше совсем, — возмутилась девочка, мотнув головой, отчего две косички закачались, словно часовые маятники.
— Нет больше-е-е, — протянула, — больше, — продолжала спор младшая.
— Не больше…
— Уймитесь, сороки, — прикрикнула мать. – Вот вам, — с этими словами Маша взяла свою лепешку, разломила пополам и положила перед дочерями. — Ешьте!
И тут два детских голосочка разом:
— Не-е-ет, мамочка! Нет. Ешь ты! – и слёзы четырьмя ручейками хлынули из детских глазок.
С трудом сдерживаясь, Маша взволнованно сказала:
— Ну, всё, всё. Ешьте спокойно. Чаем запивайте.
— Спасибо, мамочка, — хором ответили дочери.
По большой дороге, издревле называемой трактом, что была в двух километрах, часто, особенно по ночам доносился гул моторов. Части Красной армии, её резервы всё шли и шли на запад. Иногда и через их полусожженую деревню проходила какая-нибудь воинская часть, минуя загруженный тракт. Солдаты, глядя на разрушения, на обездоленных, обескровленных, но живых людей, неизменно делились продуктами из своих скудных запасов.
Иногда по дороге, чрезмерно пыльной в жару и неимоверно скользкой и липкой в дождь, брели не большие группки людей. Это были седые старики и пожилые женщины, промышлявшие милостыней. Порой, казалось, что эти люди были немного безумны, но это было не так. Потеряв всё, что можно потерять на этом свете, полураздетые и плохо обутые, бездомные, они ходили от деревни к деревне, от села к селу, прося что-нибудь поесть. Там же и ночевали, чтобы на утро вновь идти куда глаза глядят… Никто и никогда их не осуждал, всё понимая, делясь кто чем мог. Сострадание к ближнему – было заложено в русских генетически.
В тот солнечный июльский день небольшая группка бездомных проходила через их деревню. Взглянув на убогие землянки, да покосившийся сарай, никто и ничего просить не стал, всё понимая. Просто, без объяснений и лишних слов расположились отдохнуть у колодца, набирая воду. Вскоре, они продолжили свой путь.
Маша, собрав цветущий клевер и немного дикого щавеля, заглянула в землянку.
— Леночка, ты здесь, — позвала.
— Да, мама, — отозвалась дочка.
— А где Зоя?
— Не знаю. Пошла куда-то. Может к бабе Моти?
Предчувствуя неладное, Маша выбежала из землянки:
— Зоя! – крикнула. – Зоя, ты где?
Сердце учащённо забилось. Казалось, что его стук слышен во всей округе.
— Зоя!!! – во весь голос закричала Маша, а ноги уже несли по бывшей деревенской улице, оглашаемой её голосом.
На этот крик выходили соседи, качая головой на неизменный вопрос. Наконец, крайний в деревне, потому и уцелевший сарай, где жила Мотя и ещё десяток женщин и детей.
— Мотя, Зойка у тебя? – ворвалась в дверь Маша.
— Нет. Не приходила сегодня, — спокойно ответила соседка. – Да что случилось то?
— Девка пропала, — выдохнула Маша и слёзы крупными горошинами покатились по щекам. Ноги невольно подогнулись, и она тяжело опустилась на какой-то ящик.
Мотя, поднялась со скамьи, тряхнув головой:
— Как пропала? Куда? – не понимала она.
— Ушла куда-то, — сдёрнула платок с головы Маша, закрывая им лицо, и сдерживая крик.
— Подожди причитать, — строго сказала Мотя, — найдем. Может уснула где? День то хорош, тепло.
Маша подняла заплаканное лицо:
— Я уж у всех спросила. Никто не видел.
— Так уж и никто, — всплеснула руками Мотя.
— Никто, никто! Пропала, — зарыдала Маша.
В дальнем углу сарая зашуршало сено, из которого высунулась давно не чесаная и нестриженная голова мальчишки.
— Ишь, поспать не дают, — по-взрослому заворчал он. – Я видел Зойку. Она с теми, что утром проходили через деревню, ну, те кто просят, — мальчик постеснялся сказать обидное слово «попрошайки». — С ними она ушла.
Невиданная сила поставила Машу на ноги:
— Куда? – стоном вырвалось из груди.
— А я почём знаю? – так же ворчливо ответил мальчик. – Туда пошли, — махнул он рукой в сторону. – Это ещё утром было…
— Мотя, возьми к себе Леночку, а я… Искать надо. Не случилось ли худое?
Маша бежала по дороге, на которой наскоро были засыпаны воронки от взрывов. Когда выбивалась из сил и грудь сдавливало до боли, переходила на шаг. Куда она шла – не ведала, но в ту сторону, куда ей указали, пока дорога одна. Вот и знакомый перекрёсток. Слева остов сгоревшего немецкого грузовика. Справа, в кювете, склонив ствол, словно слоновий хобот, стоял почерневший от огня танк с белым крестом. «Куда идти», — размышляла Маша, утирая пот с лица. «Налево? Там от ближней деревни остались одни угольки. Дальше – не лучше. Только километров через пять большая деревня. Направо – деревни пострадали меньше, но бед хлебнули; до сих пор хоронят останки наших пленных солдат из концлагеря. Дальше село, затем ещё село…», — размышляла Маша, стоя на перекрёстке. «Пойду направо», — твёрдо решила Маша, уверенно зашагав в направлении видимой издали, полуразрушенной церковной колокольни.
Ни в перовой, ни во второй деревне просящих милостыню сегодня не видели. «Неужели я ошиблась и пошла не туда?» — думала Маша. От горечи разочарования и потери, вновь полились горючие слёзы, слепя и жгуче режа веки. Маша в отчаянии повернула обратно. Силы покидали её, и она всё чаще и чаще останавливалась, передыхая и слыша громкий стук сердца, но упорно всё шла и шла…
День, а вместе с ним и солнце катились к закату. Где-то в туманной низине прокричал уцелевший, а может и вернувшийся коростель. Маша медленно подходила к перекрёстку, который повёл её не в том направлении. Вон и сгоревший танк уж виден.
«Теперь пойду налево», — пульсировало в висках. Она взглянула на дорогу. Солнце, склонившись к горизонту, светило прямо ей в лицо. На мгновенье ей показалось, что там, впереди, на дороге, кто-то есть. Она пыталась разглядеть что это, но заплаканные глаза болели и слезились, а солнце безжалостно слепило. Остановившись, Маша прикрыла глаза от солнца ладонью, словно козырьком, силясь разглядеть некое, даже не движение, а шевеление на дороге; может собака или дикое животное какое? Назвать это движением было нельзя, настолько оно было незначительно, но оно было. Повинуясь скорее материнскому сердцу, Маша ускорила шаг. С каждой минутой она всё отчетливее видела, что навстречу медленно бредёт человек маленького роста. Ребенок! И ноги, натруженные и уставшие за день поиска, сами понесли, побежали навстречу.
Еле переставляя босыми ножками, в полинявшем, покрытом дорожной пылью льняном платьице и с холщовой сумкой через худенькое детское плечико, брела, покачиваясь из стороны в сторону, Зоя.
— Зоя-я-я! – закричала Маша и подбежав к девочке, рухнула перед ней на колени в дорожную пыль, обняв худенькое детское тельце. – Зоечка, милая моя…, ну как же… без спроса…, — целовала Маша дочку, плача и не находя слов.
— Мамочка, ну что ты. Смотри, сколько я еды принесла, — гордо сказала девочка, пытаясь показать содержимое сумки. – Теперь я вас прокормлю…, — прижалась Зоя к матери, положив голову с двумя неизменными косичками, ей на плечо.
Маша подхватила дочку на руки, продолжая целовать.
— Кормилица ты наша, — ласково сказала она, зашагав в деревню так, словно и не было десятков пройденных, тревожных километров.




